Сказка о днях недели

Два дня подряд, по дороге из садика домой, в машине, Женя рассказывала мне сказку. На третий у Жени наступил творческий кризис.
— Начало и конец сказки у меня есть, — сказала дотч, — а середина у меня распыляется.
— А ты можешь опять с начала рассказать? — попросил я.
— Ладно, — согласилась Женя.

И рассказала сказку. Я привожу её без малейшего редактирования, точно, как было рассказано.

Жила-была девочка. Ее Лилия звали вообще-то. Она никак не могла запомнить дни недели1. И один раз, в воскресенье, она потеряла все дни недели. Но Воскресенье осталось2 с ней. Потому, что тот день, когда она растеряла дни недели, был как раз воскресенье. Она звала дни недели, но никак не могла их найти. Но один раз она громко позвала Воскресенье, а Воскресенье тут, как тут — они остались вдвоем с Воскресением, но без остальных дней недели. Лилия с Воскресеньем запрыгнули в книгу дней недели; они взяли карту по книге и запрыгнули. Друзья отправились на поиски дней недели: дни недели как-то неудачно держались, но они их собирали. Дни недели рассыпались на буквы. Первый день недели, который они нашли, почему-то была Пятница! Она рассыпалась на букву «П», букву «Я», букву «С»…

— Не уверен, что в слове «пятница» есть буква «С», — заметил я.

  1. Фантазия чистой воды. Насколько я помню, сама Женя выучила дни недели легко и сразу.
  2. Воскресенье меняет род трижды: в начале сказки «он», потом «оно» и в самом конце — «она».

Памирский тракт три – Афганистан

Большая (большая — по времени — дорога скверная) часть Памирского тракта проходит вдоль границы. Река — Пяндж, где-то шире, где-то уже, сразу за ней — Афганистан. Там не ходят караваны с наркотиками, не разъезжают на танках бородатые талибы с калашниковыми. Там сажают деревья и хлеб — на узкой полоске между рекой и горами, там, где есть почва. Там — средние века, безо всяких скидок.

Иногда Пяндж разливается на сотню метров, иногда — течет в ущелье, и до афганской стороны можно добросить камень. Ни на одном, ни на другом берегу нет проволоки, забора или охраны — за все дни пути вы видели пограничников всего несколько раз. Правда, и реку никто на наших глазах не пытался пересечь. По берегу, к слову, осталось много минных полей со времен гражданской войны, когда на было другого способа контролировать границу. Они тоже никак не ограждены — стоит щит у дороги — вот и все.

Афганистан на том берегу — наверное, самое яркое мое впечатление поездки. Вот он:

Посмотрите на окна. В них нет не то что стекол, нет даже рам. Нет дерева, и неоткуда его привезти. И не на чем. Деревья вокруг — дают тень, держат почву. Никто рубить их не станет. Когда приходит холод — проемы закладывают камнем. Сейчас май, сейчас тепло.

Сотни километров пути Памирскому тракту — дорога, построенная в 30-ые годы, построенная на случай войны — широкая, прочная — до сих пор. Где надо — скалы взрывали. Где надо — засыпали ущелья. По афганской стороне дороги нет, там идет тропа. Ее никто не строил, и не проектировал, никто не выпрашивал денег «на восстановление» у американцев или азиатского банка. Люди шли, и каждый клал свой камень. Или ступеньку. Или перебрасывал мост. Тропа на той стороне взбирается на отвесные скалы — там где нет другого варианта. Она выравнена и вычищена — просто людьми, которым нужна. Расстояние между селениями с той стороны — иногда — десятки километров. Зато возделана вся почва, что можно — даже почти вертикальные участки. Пшеница и ячмень — насколько можно судить. Вот она — тоненькая полоска на скале. С трудом могу представить себе, какая огромная это работа: построить вот такую тропу на голой скале.

Вот она — прямо по скале:

Первый раз в жизни я видел, как на пустом и не слишком приспособленном для жизни месте начинается поселок. Каждый клочек земли, а земли там мало — больше — камень и глина. Каждый клочек земли обнесен каменным невысоким забором. Это нужно, чтобы вода не размывала землю, когда в горах тает снег. Везде, где можно, высажены тополя. Они будут держать почву, дадут тень — а когда-то и древесину. Тополя высажены везде — и вдоль реки и на скалах.

Снимок ниже — люди пока не живут здесь постоянно: это русло реки — вода в ней только в период таяния снега, остальное время — ручей. Но каждый участок пригодной почвы уже огорожен. Везде, где позволяет плодородный слой — высажены деревья. Когда они подрастут, сюда придут люди. Здесь будет поселок.

Мне сложно представить себе, какой огромный объем ручного с примитивными инструментами в руках труда вложен в эту землю. Труда, я уверен, во многом бескорыстного — для всех, на будущее. Поселок будут строить из камня под ногами, в нем будут пустые проемы вместо окон. И все, что нужно для того, чтобы построить его, принесут на себе или привезут на ишаках, ведя их по узкой тропе под уздцы. Все, что нужно, чтобы построить целую деревню.

Я много лет работаю сам: где хочу, когда хочу и сколько хочу. Моя работа не простая и не легкая, но сложно сравнить мою работу вот с этой: справа на снимке — черные лепешки — мумиё. В каждой — по килограмму, наверное; востребованный в Азии товар — мумиё помогает сразу, и от всего на свете. В обычной аптеке Душанбе или Бишкека грамм (упакованный в обычный блистер, как таблетки) стоит — в пересчете — примерно американский доллар, на афганском рынке недалеко от Хорога, где я сделал снимок, такая лепешка стоит примерно $25. Я находил в горах мумиё раза два (случайно, и я не верю в него совершенно), но оба раза думаю, получилось бы грамм по 15-20. Его очень, очень трудно найти. Удивительно, как дешево стоят бесконечные часы карабканья по склонам в поисках пещер, где оно может быть, а может и не быть.

По эту сторону реки медленно, но верно дряхлеют и разрушаются советские памятники — дорога, линии электропередач, больницы и школы. По дороге еще можно проехать (при союзе — это была асфальтовая автострада), электричество есть почти везде (хотя часто — только ночью), школы работают, хотя нет учителей, как в больницах — врачей. Но никому не приходит в голову починить (куда там — построить) дорогу или мост самостоятельно, для себя и для других. Векторы в людских головах направлены, очевидно, в разные стороны — на том и на этом берегу реки.

Очень хочется побывать там, и сделать это несложно. Хочется проехать на велосипеде по этой тропе. Северная часть Афганистана считается безопасной. Визу можно получить прямо в Хороге. Не знаю пока, когда это будет возможно. Но хочется — очень.

Слушай

Слушай, спрашивает полузнакомый немец (ныряли как-то раз в одной лодке), а что ты делаешь? Тут ночь. Я лежу в гамаке растянутом между пальмами (без орехов, я проверял) и пытаюсь с помощью программы-планетария определить созвездие, кусок которого виден в дырку облачности. Я задумываюсь над ответом. Немец тычет пальцем в мой гидрокостюм, висящий на гамачной веревке. А, — отвечаю, — пасу костюм. Его английский хуже моего в смысле словаря, но он делает меньше грамматических ошибок. Зачем, удивляется немец, пасти костюм? Понимаешь говорю, у меня на веранде не дует бриз. А тут дует. Но если оставить костюм здесь, он намокнет, если пойдет дождь. А мне очень нужно его высушить — завтра самолет. Немец оглядывает мое лежбище (справа от меня стоят стаканы из под свежевыжатого сока, в море подмигивает маяк, чуть выше — упомянутое созвездие (это Тукан, к слову). И шумит океан. Потом немец уходит, а я закрываю глаза. Если пойдет дождь, я проснусь и спасу костюм.

Просыпаюсь, хоть и нет дождя. Слушаю пальмы и океан. По пляжу, тщательно огибая освещенный фонарем круг, бродят крабы. Скрипят веревки соседнего гамака. Немец привязал свой гидрокостюм (желтый Cressi) к соседней пальме и притащил из бара сразу три сока. У тебя что, спрашиваю, тоже рейс завтра? Немец устраивается, отпивает сок, смотрит в черное небо и только тогда медленно отвечает: нет, рейса у него завтра нет.

Ветер качает гамак и фонарь в кокосовой кроне. В песке справа от меня стоит полный стакан сока. Манго — сообщает немец, не отрываясь от неба, — за мой счет. Я тарабаню по клавишам айпада, а он смотрит в небо. Хороший парень, жаль не помню, как зовут.

Сейчас соберу пустые стаканы и пойду в бар — отдам посуду и отправлю этот текст — в гамаке нет интернета. Картинку вот снял — фонарь и пальма. Немца снимать как-то постеснялся. А потом вернусь пасти костюм.

20110327-105529.jpg

No Title

Какое-то время назад, к слову вышли (хорошо!) очередные «Сказки», там рассказ, который мне нравится; он писался для «Праздничной книги», но не попал туда. Редактор издательства зачем-то (нифига не спросив) поменял(а) название (плохо): «День жертвоприношения» на «Жертвоприношение». Не знаю как е(й/му), мне разница видна на глаз: это примерно как празник дня рождения и собственно рождение человека. Нету там в рассказе жертвоприношения. Нету.

Три цвета – дотчкина сказка

Текст рассказан на одном дыхании, я помогал только вспомнить последние слова предыдущей фразы; сказка приведена без редакции. Дотч рассказывала, глядя неотрывно на банку с пластилином; банка на фотографии. Записав, спросил, что она мне рассказала. — Сказка «Три цвета», — ответила дотч. С какого-то момента я включил аудиозапись: самому с трудом верится, что можно выдать связный текст экспромтом в этом возрасте. Это наш первый ребенок, да.


Жили были три цвета в одной банке. И один цвет — зеленый — улетел на небо.

А два цвета, фиолетовый и синий, синий, как небо, пошли его искать. Они взлетели и полетели. И стали искать, куда же он улетел. Они летели и летели над всеми банками одних цветов и прилетели. На каком-то необитаемом островке они увидели лежашего на дороге зеленого цвета. Он упал с неба.

Они спросили: «А сегодня ты вырос? Почему ты никак не вырастаешь, как мы?» Они хотели, что бы он вырос, а он никак не вырастал. Они хотели, чтобы он ел много-много, и вырос. Но не получилось, он ел-ел но никак не мог вырасти, как они, чтобы он был круглый, как колобок. Они хотели, чтобы он вырос и у него был свой маленький зеленый цвет.

Все кончилось и было пора спать. Но маленький зеленый цвет не хотел спать в своей пластилиновой зеленой кроватке. Они его укладывали, а он не спал, как будто он детка. Но в конце концов он заснул.

Три цвета, окончание — звук

Праздник жертвоприношения

Этот текст был написан для «Праздничного сборника» (который, кажется, еще не вышел), но не подошел.

Problem of longitude

Однажды у меня был компас. Пластиковый корпус, стрелка плавала в глицерине, чтобы исключить лишние колебания. Из окна моей комнаты он показывал на север, на юг выходила кухня. На юге горизонт заслоняли — и они стоят там до сих пор — горы в снежных шапках. Как-то, сидя на дереве с прекрасным видом на горную гряду, я поделился с ближайшим другом забавным наблюдением: точно знаю, где север, но знаю это головой. На уровне ощущений север видится мне юге — в той стороне, где снежные вершины от края до края. Ближайший друг с немалым энтузиазмом заявил, что тоже чувствует север именно с южной стороны. Беглый опрос, проведенный тут же, во дворе, прояснил, что так воспринимают стороны света почти все наши сверстники. Я пропустил момент, когда север стал севером, когда сложилась устойчивая географическая картина: тут мы, выше, а значит севернее, казахи, горная гряда на юге разделяет области нашей маленькой страны и дальше, крупнее масштаб — с часовыми поясами, частями света и континентами. Сейчас — хорошо и быстро читаю карты, могу прикинуть на глаз расстояние по кривой без масштабной линейки и проч. Несколько раз я пробовал перевернуть мир обратно с ног на голову, вернуть себе ощущение севера там, где проходит гряда снежных гор. Увидеть их снова неприступной стеной, а не картой с отметками легко проходимых перевалов. Неа. Не могу. Должно быть, нужно залезть на дерево (его пока не срубили), ткнуть голым локтем в бок ближайшего друга (ближайший друг тех лет, кажется, в Канаде), поймать другой рукой пластиковую коробку компаса, в котором лениво, как муха в меду, ворочается в глицерине светящаяся стрелка. Тогда, быть может, получится. Должно получиться, я думаю.

родом из

Ещё были дачи. Наш дальний сосед, совсем у подножия предгорий построил дачу из шпал. Двухэтажная, она казалась мне огромной, помню, я сразу подумал, что именно так должен выглядеть домик старшего, самого разумного поросенка. Она — дача — была черная: шпалы новые, пропитанные, уж не знаю, чем их там положено пропитывать. Не знаю тоже, как хозяин решил проблему с запахом (Есть собака, Ватсон, которая по следу, пахнущему креозотом, пойдет хоть на край света). Снаружи, по крайней мере — дом так и остался на годы — черный, стянутый железными скобами — поросячий домик, неприступная крепость. Хозяина, впрочем, посадили: он работал на ЖД, и шпалы были ворованные.

Ещё одна. В нашем городе работали фабрики; делали в том числе и обои — необычайно уродливые, страшного коричневого цвета — по крайней мере, я помню именно такие. На этой фабрике работал художник, и ему тоже дали эти вечные шесть соток. Мне хочется думать, что страшные обои, так мне памятные — не плод его творчества. Может быть, он был талантлив и мечтал сделать каждую советскую квартиру уютной и радостной, однако ему не давали проходу. Мне хочется думать так. По крайней мере дачу себе он построил замечательную. Она была похожа на сказочную избушку, сложенная из длинных тонких бревен. Материалом стен были картонные трубки (наверное, у них есть какое-то технически корректное название), на которые было принято наматывать эти уродливые обои. Трубки были как-то склеены (?) в длинные бревна, из которых сложился домик. Не знаю, мог ли хозяин стоять там во весь рост (никогда его не видел), но там была настоящая дверь, окна со стеклами. Каждое «бревно», а особенно тщательно — торцы (как я теперь понимаю — чтобы сохранить картон сухим) были прокрашены веселыми масляными красками. Этот домик был похож на жилище самого первого поросенка — соломенную избушку. Не знаю, что стало с ними.

This is a film about dramatic relationship between man and fish

Рассказчик лежит затылком на моей руке и говорит очень серьезно: Ребенок уснул на кровати и видит: больша-а-ая рыба приплыла. А зачем она приплыла, я не знаю. А потом уплыла большая рыба далеко-далеко. А приплыла другая рыба, не большая, а маленькая. Я ее качаю-качаю. А потом с улицы пришла — смотрит, а там две рыбы: большая и маленькая. Внезапно прервавшись, рассказчик яросно дрыгает нагами, сползает с дивана и бежит на кухню; в руках у нее хрусткая упаковочная бумага.

о вдохновении

На фестивале этим летом (кажется, не этим, а прошлым, неважно) я делал очередную попытку читать лекции по кофейной культуре. На практике это сводилось к гармоническому негласному договору: я варю хороший (на самом деле хороший кофе) для своих друзей и гостей фестиваля. За это друзья и гости покорно терпят мои разглагольствования на околокофейные темы. Джолда, самый внимательный к нам член команды фестиваля, попасть на эти посиделки не могла недели две — мешала та самая ежедневная внимательная суета во имя нашего комфорта. Поэтому, во время очередной посиделки-лекции, увидев Джолду, пробегающую мимо, подвинув прочих, я заставил ее сесть рядом, и сварил ее любимый «по-турецки». Очень старался, кто-то из постоянных участников «кофекультур» даже ревниво засопел, глядючи. Довершая приготовление Джолдиной порции кратким экскурсом в, я перевернул джезву. На пол. В смысле в песок, потому что мы сидели на песке. Джолдины глаза надо было видеть — порция кофе, ожидаемая две недели, сваренная специально для нее быстро впитывается в песочек. Вдохновение небеса послали немедленно — пишу безо всякой гордости, ибо я был просто инструментом божественной справедливости, в планы который на сегодня вошло напоить Джолду кофе. Зрители внимали молча и дышали через раз; такого кофе я в жизни не варил, а имбирную карамель так и не смог повторить потом вовсе. Руки летали над приборами безошибочно и смело, когда кофе поднялся, от неблизких юрт пришло еще три человека — просто на запах. Готовую чашку Джолда взяла двумя руками, хотя попробовать (а это было принято) никто не просил: было ясно, это — только для нее. Я чувствовал опустошенность влюбленного после бурной ночи. Джолда тихонько пила кофе, все молчали с момента, когда перевернулась джезва. Нарушить тишину хватило духа только у Володи Марусича. Он посмотрел на Джолду и ее кофе, перевел глаза на кофейную лужу в песке и задумчиво заметил: «А мы, значит, две недели пили помои…»